Виртуальный музей В.Г.Белинского

 

 

  


Ю.В. Лебедев. Тургенев

На распутье. Дружба с В.Г. Белинским


21 мая 1841 года пароход "Александр" причалил к невским берегам. Тургенев приехал в столицу не с пустыми руками. Он встретился с П. А. Плетневым и показал ему тетрадь новых своих стихов: "Русский", "Я всходил на холм зеленый", "Старый помещик", посвященные Александре Ховриной (Шушу) лирические миниатюры "Что тебя я не люблю" и "Луна плывет над дремлющей землею", переводы из Гёте и Мюссе, Плетнев не мог не порадоваться, что в его воспитаннике, при всем влечении к философии, зреет настоящий поэтический талант. Два стихотворения "Старый помещик" и "Баллада" он Отобрал для публикации в "Современнике". В 1841 году они увидели свет.

Иван Сергеевич торопился в Москву, на свидание с матерью. Варвара Петровна всплеснула руками, увидев, как окреп и возмужал за полтора года разлуки её сын. И росту огромного, и широкоплеч; глаза глубокие, задумчивые, темно-серые; густые волосы, но почему-то уже с редкой проседью. Не рано ли? Зато улыбка - просто обворожительная. Пусть профиль немного груб и резок, но резок по-барски - и прекрасно. Но рост, рост... Настоящий великан. "Что и говорить, маман, рост у меня действительно крупный, неуклюжий и несносный! - шутил Иван. - Гуляешь с приятелем, ты - шаг, ему нужно отмерить три; ты идешь, а он скачет... Так что маленькому росту я завидую".

А матушка еще более постарела и съежилась. К тому же у неё отнялись ноги, ходить она не могла и разъезжала во дворе и по комнатам в специальном кресле на колесах.

Начались сборы в Спасское - и вот они в обетованной земле. Время залечило раны, причиненные пожаром. Роскошные цветники расцвели на пепелище. К уцелевшему флигелю с остатком галереи были сделаны большие пристройки, и дом снова стал достаточно большим и уютным. Уют Варвара Петровна любила: "Я не могу жить иначе, как в своем собственном доме, мне надо во всяком доме иметь свои угодья, - ширмы, шкапчики, особнячки... Я не могу, Иван, видеть в доме, где живу, ряд комнат, одна на другую похожих".

Пеньем птиц и нежной весенней зеленью встретил Тургенева спасский сад. Он часто откладывал любимую охоту, чтобы побыть в саду с матерью, подталкивая её кресло по тенистым аллеям.

По возвращении из Берлина он был с нею ласков и внимателен. Годы разлуки изгладили все плохое в его памяти, а то, что творилось в доме нынче, он не успел еще разглядеть. Дворовые и воспитанницы Варвары Петровны не могли не заметить, что и госпожа совершенно изменилась: ни придирок, ни капризов, ни гнева. Так было всегда с приездом молодого барина, и потому дворовые говорили: "Наш ангел, наш заступник едет".

Заступником Тургенев был весьма своеобразным: он знал, что всякое резкое высказывание и защита лишь повредят незаслуженно обижаемому, всякая решительная борьба с Варварой Петровной приводила к последствиям отрицательным и только усиливала её капризы и подозрительность. Матушке начинало казаться, что дворовые нашептывают сыну жалобы на нее, полновластную хозяйку. И тут уж она давала волю своему характеру. "Но, несмотря на это, - вспоминала Варенька Житова, - Варвара Петровна при нем и для него точно перерождалась: она, не боявшаяся никого, не изменявшая себе пи для кого, при нем старалась показать себя доброй и снисходительной".

О сыне она неусыпно заботилась, стараясь угодить ему всем, чем могла: заказывались любимые его кушанья и особенно крыжовенное варенье. В романе "Отцы и дети" Тургенев неспроста расставил на окнах в комнате Фенечки банки с вареньем, на которых неумелой её рукой было нацарапано "кружовник". Это варенье посылалось большими банками во флигель, где жил тогда Иван Сергеевич. В истреблении варенья принимали участие не только хозяин флигеля с любимой им воспитанницей Варенькой, но и деревенские ребятишки, почитавшие "своим" простого и ласкового барина: толпами собирались они у окон флигеля с раннего утра, бегали за Иваном Сергеевичем по саду и окрестностям, как преданные собачонки.

Все в доме ожило и весело заговорило. И для Вареньки наступила счастливая пора: прекращались домашние уроки; Тургенев убеждал мать, что летом дети должны отдыхать. Варвара Петровна уступала, хотя и ворчала при этом добродушно: "Ты балуешь ребенка!" В послеобеденное время Тургенев ложился на пате - подобие огромного дивана, занимавшего всю середину небольшой гостиной нового дома. Когда он вытягивался во весь рост, ноги все-таки не умещались, повисая в пространстве. Варенька садилась подле - и тут рассказывались сказки.

Запомнила девочка и "хищнические набеги на бакалейный шкаф", ревниво охраняемый все тем же глухим Михайло Филипповичем, приставленным на старости лет следить за шкафом и библиотекой. В шкафу хранились всевозможные лакомства; они скупались и привозились из Москвы или Мценска и сдавались на руки Михаилу Филипповичу. Шкаф этот был предметом постоянных мучений верного и преданного слуги, относившегося к барскому добру ревнивее, чем к своему собственному, которого, впрочем, у него и не было. Скупость слуги тут доходила до болезненности. Принимая покупки, он горестно вздыхал и покачивал головой:

- И зачем столько всего навезли? Сколько ни навези - все скушают!

Любой приезд гостей был для него испытанием, особенно в наезды Ивана Сергеевича...

"Со словами "пойдем грабить", - вспоминала Варенька, - отправлялись мы с ним к шкафу. Иван Сергеевич даже иногда при этом принимал свирепый вид, шел необыкновенно крупными шагами, причем я, держась за его руку, едва поспевала бегом за ним. Так и предстанем мы, бывало, перед лицом спасского Гарпагона.

- Отопри! - скажет Иван Сергеевич.

Ему, как большому и как коренному барину, шкаф отворялся настежь, и он полновластно распоряжался в нем". Сокрушенно смотрит старик на варварское опустошение, вздыхает потихоньку, качает головой и размахивает руками; наконец не вытерпит, погремит ключами и сделает легкое движение.

- Погоди, погоди, Михайло Филиппович, - успокаивает его барин, - мы еще не кончили.

- Сударь! Пожалейте мамашеньку! Ведь у вас животик заболит...

После нескольких таких опустошительных набегов являлся Михаил Филиппович к барыне.

- Ну! Что скажешь?

- Ничего, сударыня, не осталось.

- То есть как ничего?!

- Да так, сударыня, ничего, ничего не осталось, всё покушали.

- Ну, что же, написать реестр того, что нужно, и послать подводу в Мценск или в Орёл.

- Так опять ведь всё скушают, матушка, Варвара Петровна, - с отчаянием взмолится старик. А в ответ на смех барыни тяжело вздохнет и уйдет на свой сундук, стоящий рядом со злополучным его "хранилищем".

Тургенев вспоминал, как после смерти матушки старик, наблюдая за щедрыми подарками молодого барина, сердито ворчал в своем углу: "Молодые господа по миру пойдут, по миру пойдут. Наш брат, холоп, скоро лучше самих господ заживет, сами-то с чем останутся. О-ох, молодо-зелено!"

Чертами Михаила Филипповича наградил Тургенев в "Отцах и детях" старого слугу Прокофьича.

Однажды сын, рассказывая о скупости Филиппыча, вспомнил о "Скупом рыцаре" Пушкина, а заодно и поделился с матерью своим заветным желанием стать писателем.

- Да! Имей я талант Пушкина! Вот тот и из Михаила Филипповича сумел бы сделать поэму. Да! вот это талант! А я что? Я, должно быть, в жизнь свою не напишу ничего хорошего...

- А я так постичь не могу, - почти с презрением начала Варвара Петровна, - какая тебе охота быть писателем? Дворянское ли это дело? Сам говоришь, что Пушкиным не будешь. Ну, еще стихи, такие, как его, пожалуй, похвалы заслуживают. А писатель! Что такое писатель? По-моему, писатель и писец - одно и то же! И тот и другой за деньги бумагу марают. Нет, Иван, дворянин должен служить и составить себе карьеру и имя службой, а не бумагомаранием. Да и кто же читает русские книги? Определился бы ты на настоящую службу, получал бы чины, а потом и женился бы, поддержал род Тургеневых.

Тут Иван Сергеевич громко рассмеялся:

- Ну уж это, маман, извини и не жди - не женюсь! Скорее твоя спасская церковь на своих двух крестах трепака запляшет, чем я женюсь. Но я вот чего не пойму. Почему ты, маман, с таким презрением говоришь о писателях? Было время, что вы все, барыни, бегали за Пушкиным, сама ты любила и уважала Жуковского.

- Ах, это было совсем другое дело - Жуковский! Как было не уважать его: ты знаешь, как близок он был ко двору!

Снова стали набегать тучки на ясное небо спасского гнезда. Вскоре возник спор о Порфирии Кудряшове. Тургенев попросил мать дать ему вольную.

- Зачем это? - удивилась барыня обиженно. - Разве плохо ему живется: имеет свою комнату, почти кабинет, в самом господском доме, и кушанье получает прямо с барского стола, и жалованье, слава богу, вчетверо больше ему положено, чем остальным слугам!

- Все это прекрасно, да сними ты с него это ярмо! Клянусь тебе, что он тебя не бросит, пока ты жива. Дай ты ему только сознание того, что он человек, не раб, не вещь, которую ты можешь - будем откровенны - по своему произволу, по одному капризу упечь куда и когда захочешь!

Сказал и покаялся. В ответ Варвара Петровна наговорила сыну резкостей. Но и он на сей раз не остался в долгу. С матушкой случилась истерика. Отношения испортились. А бедный Порфирии так и остался при Варваре Петровне в положении домашнего лекаря, отпаивая госпожу при напускных припадках неизменными "лавровишневыми каплями" и смягчая ее гнев неизменными словами: "Извольте, сударыня, успокоиться".

Лиха беда начало. Вскоре случилось в Спасском событие, после которого пришлось сыну наспех собирать пожитки и покинуть родное гнездо. Тургенев часто говорил, что вся его биография заключена в художественных произведениях. Вероятно, именно об этой истории он и поведал нам в романе "Дворянское гнездо". Попробуем представить все глазами самого Тургенева.

Случилось так, что в числе прислуги Варвары Петровны находилась одна очень хорошенькая девушка, белошвейка по вольному найму, Авдотья Ермолаевна Иванова, с ясными и кроткими глазками и тонкими чертами лица, умница и скромница. Она с первого раза приглянулась Ивану Сергеевичу; и он полюбил её, он полюбил её робкую походку, стыдливые ответы, тихий голосок, тихую улыбку; с каждым днем она ему казалась милей. И она привязалась к барину всей силой души, как только русские девушки умеют привязываться, - и отдалась ему.

В помещичьем деревенском доме никакая тайна долго держаться не может: скоро все узнали о связи молодого барина с Евдокией; весть об этой связи дошла, наконец, до самой Варвары Петровны. В другое время она, вероятно, не обратила бы внимания на такое маловажное дело; но она давно дулась на сына и обрадовалась случаю пристыдить берлинского "мудреца". Поднялся гвалт, крик, гам. Авдотью заперли в чулан; Ивана Сергеевича потребовали к родительнице. Ястребом напустилась она на сына, упрекала его в безнравственности, в безбожии и притворстве. Сначала Иван Сергеевич молчал и крепился, но когда Варвара Петровна вздумала грозить ему постыдным наказанием, он не вытерпел. И тут же спокойным ровным голосом, хотя и с внутренней дрожью во всех членах, объявил матери, что она напрасно укоряет его в безнравственности; что хотя он не намерен оправдывать свою вину, но готов её исправить, и тем охотнее, что чувствует себя выше всяких предрассудков, а именно - готов жениться на девушке. Последние слова до того изумили Варвару Петровну, что она онемела на мгновение; но тотчас же опомнилась, замахнулась хлыстом на Ивана Сергеевича, а сын побежал через весь дом, выскочил во двор по направлению к саду под истерические крики матушки: "Стой, мошенник! Стой! Прокляну! Лишу благословения и наследства!"

Когда припадок прошел и Варвара Петровна опомнилась, первым делом приказала она отправить Авдотью из Спасского. В Москве у неё родилась девочка Пелагея, очень похожая на отца. Варвара Петровна приказала отнять девочку у матери и поселить её в Спасском, в доме верного своего слуги Федора Ивановича Лобанова. Здесь она и росла на положении дворовой, помыкаемая всеми и никем не любимая, таскала воду для прачек, исполняла грязную детскую работу. А когда приезжали гости в Спасское, Варвара Петровна любила позабавиться, одевала девочку в господское платье и выставляла напоказ с вопросом:

- Скажите, пожалуйста, на кого она похожа?

С Ивана Сергеевича мать взяла нерушимое обещание - выбросить "дурь" из головы, а в случае неподчинения клятвенно заверяла пустить сына по миру. Шутки с матерью были плохи: знал Тургенев, что в случае неповиновения она слово свое сдержит. Пришлось погоревать и покориться. Успокоить себя тем, что не он первый, не он последний оказался в таком положении.

С грустными тяжелыми думами покидал Иван Сергеевич Спасское. Вспомнился друг Мишель Бакунин, обещание, данное ему перед отъездом - посетить Премухино, вспомнились студенческие сходки, серенады под окнами профессора Вердера, милая Шушу, прекрасная незнакомка в Неаполе, чудесная франкфуртская встреча... Тарантас катился по дороге, прикрытой первой снежной порошей: в этот год стояла засуха, скудные нивы с редкой стерней, сиротливо желтевшей на белом снегу, тянулись вплоть до самого небосклона; в душе сами собой складывались элегические стихи:

Утро туманное, утро седое,

Нивы печальные, снегом покрытые,

Нехотя вспомнишь и время былое,

Вспомнишь и лица, давно позабытые.

Вспомнишь разлуку с улыбкою странной,

Многое вспомнишь родное, далекое,

Слушая ропот колес непрестанный,

Глядя задумчиво в небо широкое...

В Премухине его окружила атмосфера ласкового внимания и поклонения. Сестры Бакунина называли Ивана Сергеевича своим "братом". Завороженно слушали они рассказы о студенческих днях в Германии, о Мишеле и Варваре, о духовных поисках Бакунина, завершившихся отрицанием "призрачной действительности", о восходящем светиле немецкой философской мысли - Людвиге Фейербахе. Но особенно удавались Тургеневу не разговоры на отвлеченные философские темы, а красочные описания разных эпизодов берлинской жизни; лица, характеры, положения представали в них такими выпуклыми и зримыми, что создавалось ощущение присутствия при совершающихся событиях. Сестры сразу же оценили в Тургеневе живую художественную натуру, цепкую писательскую наблюдательность.

Особенно внимательна была к Ивану Сергеевичу старшая Бакунина, Татьяна Александровна. В то время ей уже исполнилось 26 лет. Будучи на три года старше Тургенева, она относилась к гостю с ласковой, мягкой покро-вительственностью. Татьяна Александровна жила в мире немецких романтиков, наизусть цитировала Новаллиса, Жан Поль Рихтера, с восторгом говорила о знакомой Тургеневу Беттине Арним. Философскими её познаниями руководил Мишель, отличая Татьяну от прочих сестёр за её ум и проницательность. Несколько лет назад в неё влюбился В. Г. Белинский: "Что за чудное, за прекрасное создание Татьяна Александровна! <...> Я смотрел на нее, говорил с ней и сердился на себя, что говорил - надо было смотреть, любить и молиться. Эти глаза, темно-голубые и глубокие, как море, этот взгляд, внезапный, молниеносный, долгий, как вечность , по выражению Гоголя, это лицо, кроткое, святое, на котором еще как будто не изгладились следы жарких молений к небу..."

Но Тургеневу не могла не броситься в глаза некоторая односторонность духовного мира обитательниц Премухина, живущих отголосками былых увлечений его доброго друга; по контрасту с Берлином чувствовался чуть уловимый налет провинциальности в суждениях милых, очаровательных бакунинских сестер. Он читал им Пушкина, Лермонтова, Кольцова и... свои собственные стихи.

Последнее-то как раз и покорило Татьяну Александровну: она поняла, что Тургенев "рожден поэтом", а поэт, в согласии с её романтическими представлениями, был избранником Бога, органом "мировой души". Воображение её мгновенно вспыхнуло и разыгралось, и уже на третий день пребывания в Премухине, когда Тургенев остался с Татьяной наедине, она с экзальтацией произнесла: "Вы святой, вы чудный, вы избранный Богом. На челе у вас я вижу отпечаток его величия, его славы, и вы будете, как он, велики, могущественны, свободны, блаженны, как он".

Форма выражения чувства в устах провинциальной барышни слегка покоробила Тургенева, но слова её были так искренни, а темно-голубые глаза так нежны и лучисты... Играть роль божественного избранника он уже не собирался; легко освоившись в приятном, милом обществе, он шутил, дурачился и даже рискнул однажды изобразить сестрицам свой коронный номер, знаменитую "молнию". К тому же у Тургенева, как часто случалось с ним и в Берлине, в ответ на интеллектуальные излишества и умственное перенапряжение, возникало желание говорить глупости, умышленно снижая взвинченный философский разговор.

Татьяне Александровне все это не нравилось: уж слишком не вязались тургеневские чудачества с определившимся в её умненькой головке представлением о героическом облике поэта. "Вы - как ребенок, в котором скрыто много зародышей и прекрасного и худого, но ни то, ни другое не развилось еще, - говорила она Тургеневу, - а потому можно только надеяться или бояться. Но я не хочу бояться за вас, я хочу только верить".

Отношения между молодыми людьми приняли довольно своеобразный характер: Татьяна Александровна видела в избраннике младшего брата, нуждающегося в помощи и очищении от всего того, что ей казалось мелочным, наносным. В любви своей к Тургеневу она усматривала божественное откровение. А поскольку она считала, что "луч божества" коснулся её души в большей степени, чем души избранника, она видела своё назначение в том, чтобы направить робкие шаги поэта по пути прямому и героическому, не дать погрязнуть его личности в мелочах, в суетности обыденного существования. "О, Тургенев! Неужели вы будете таким, как и все! Неужели и вы будете счастливы обыкновенным, безмятежным счастьем всех людей!"

Перед отъездом Тургенева из Премухина Татьяна Александровна призналась ему в любви и, вероятно, получила ответный отклик. В письме с подзаголовком "тотчас после вашего отъезда" экзальтированная девушка просила своего любимого принять тот крест, который она надела на себя со своей умершей сестры Любаши, и заявляла, что первой её любовью был Христос, последней же - Иван Сергеевич. Но сквозь мистический туман - и это чувствовал Тургенев - пробивалась нежная и поэтическая страсть любящей девушки:

"Вчера вечером мне было глубоко, бесконечно грустно, я много играла и много и долго думала. Молча стояли мы на крыльце с Александрии. Вечер был так дивно хорош. После грозы звезды тихо загорались на небе, и мне казалось, они смотрят мне прямо в душу и хотят, чтобы я надеялась, и я как будто прощалась с землею и с жизнью. И сколь мне было её жаль... Мне грустно было оторваться от вас. Ведь жизнь не повторяется, и смерть отнимает не на один миг, но навсегда. И вдруг я почувствовала, будто оковы спадают с меня. Робость моя исчезла. Я стала свободна, смелость и простота делают свободу нашу, и я почувствовала и смелость и простоту в душе моей, Тургенев! и с вами у меня не было бы робости. Теперь я с вами свободна вполне. Придите же, брат мой, друг мой, примите опять свободное, смелое признание любви моей. Только теперь люблю я вас полной любовью, потому что не знаю ни страха, ни колебания, ни унижения в ней, потому что свободно и гордо отдаюсь ей. Дайте руку, верьте мне. Моя свобода пускай сделает и вас свободным".

Премухинский роман длился около полутора лет. Решающую роль в нем играла Татьяна Александровна. В заботе о развитии таланта своего избранника она советовала ему покинуть Россию: "Здесь нет жизни, здесь мертво всё. Здесь страшное рабство, вы сами это говорили прежде. И надо много, много силы, чтобы в самом рабстве сохранить свою самобытность, свою свободу, и в этом темном загрязнившемся мире создать себе новый, светлый, чистый, воздвигнуть храм, достойный присутствия Вога живого".

Наконец эти отношения стали тяготить его. Не имея силы поступить смело и решительно - и разом обрубить затянувшиеся объяснения, Тургенев, по врожденной и благоприобретенной слабости характера, поддерживал игру, только усиливая и взвинчивая любовную лихорадку со стороны Татьяны Александровны.

"Знаете, Тургенев, иногда всё внутри меня бунтует против вас. И я готова разорвать эту связь, которая бы должна унижать меня в моих собственных глазах. Я готова ненавидеть вас за ту власть, которой я как будто невольно покорилась. Но один глубокий внутренний взгляд на вас смиряет меня. Я не могу не верить в вас".

Щепетильная деликатность Тургенева, желание не причинять сердечной боли влюбленной девушке заставляли его, при всей уклончивости и увиливаниях, оставлять в ее сердце какую-то надежду, и при внутреннем раздражении делать вид если не влюбленного, то готового полюбить человека. А в ответ он получал всё новые и новые письма, восторженный пафос которых нарастали углублялся:

"О, вы были мне больше, чем брат, больше, чем друг. Вы были Христом моим, и я до земли склонялась перед вами. Я вам молюсь. Вас благословляю, вас благодарю за все. В вас я узнала всё величие Бога, всю беспредельную любовь Его".

Это было уже слишком... Тургенев понял, что надо кончать, и написал Т. А. Бакуниной следующее письмо:

"Мне невозможно оставить Москву, Татьяна Александровна, не сказавши Вам задушевного слова. <...> Я бы хотел влить в Вас и надежду и силу и радость... Послушайте - клянусь Вам Богом: я говорю истину - я говорю, что думаю, что знаю: я никогда ни одной женщины не любил более Вас - хотя не люблю и Вас полной и прочной любовью".

Нелегко перенесла этот удар Татьяна Александровна. В ответном письме она трезво оценила слабые стороны характера своего избранника: "Удивительно, как некоторые люди могут себе воображать всё что им угодно, как самое святое становится для них игрою и как они не останавливаются перед тем, чтобы погубить чужую жизнь. Почему они никогда не могут быть правдивы, серьезны, просты с самими собою - и с другими - неужели у них совершенно нет понятия ни об истине, ни о любви, - я говорю о любви в общем смысле; мне кажется, кто носит её в сердце, кто проникнут её духом - тот всегда прост, велик и добросовестен относительно себя, как и относительно других; он не может легкомысленно играть, как дитя, с самым святым - с жизнью другого человека..."

Не случайно за Тургеневым в первой половине 40-х годов установилась репутация разочарованного скептика и даже легкомысленного человека. В своих светских увлечениях он напоминал Евгения Онегина: ходил в щегольском синем фраке с золотыми пуговицами, изображающими львиные головы, в светлых клетчатых панта-лоиах, белом жилете и цветном галстуке. В его манерах замечалась вялая небрежность и усталость. А. И. Герцен после первой встречи с Тургеневым в Москве в 1844 году посчитал его "Хлестаковым, образованным и умным, внешней натурой". Однако В. А. Панаев отзывался иначе: "Многие старались ломать из себя Онегиных, но они являлись по преимуществу карикатурными, чего никак нельзя было приписать Тургеневу. В нем было столько общего по всем условиям с Онегиным, что его можно было признать за родного брата пушкинского героя".

Благоприобретенный скептицизм Тургенева осложнялся в те годы глубоким кризисом романтического мироощущения. После премухинского романа Тургенев уже не мог относиться к любви так, как, например, Н. П. Огарев в письмах к своей возлюбленной: "Я чувствую, некий Бог живет и говорит во мне; пойдем куда нас зовет Его голос. Если я имею довольно души, чтобы любить тебя, наверное, я буду иметь довольно силы, чтобы идти по следам Иисуса - к освобождению человечества... Наша любовь, Мария, заключает в себе зерно освобождения человечества. Будь горда ею. Наша любовь, Мария, будет пересказываться из рода в род. Все последующие поколения сохранят нашу память как святыню. Я предрекаю тебе это, Мария, ибо я - пророк, ибо я чувствую, что Бог, живущий во мне, нашептывает мне мою участь и радуется моей любви".

В разгоряченных душах молодых философов-романтиков наступало отрезвление. В. Г. Белинский дал следующую характеристику сестрам Бакуниным на примере Александры: "Это девушка, глубокая по натуре, святое, чистое, полное грации созданье - но её натура искажена до последней возможности, без всякой надежды на исправление <...> Она давно отвыкла от жизни сердцем, и сердце у нее - покорный слуга воображения. Воображение живет в голове, следовательно, голова у нее повелевает сердцем <...> Потому у ней нет истинных чувств и истинных потребностей; ей нужен не мужчина, а идеал мужчины, и она может глубоко полюбить мужчину, которого никогда не видала, которого знает по слухам, и несмотря на то, в ее фантастическом чувстве будет столько сердечной мистики, столько лиризма, что перед ним преклонит колена всякий, у кого только есть человеческая душа. Она никогда не увидит и не оценит в мужчине человека - глубокое гуманистическое начало, доступность всему высокому и прекрасному, здоровая натура, благородный характер - обо всем этом ей не снилось и во сне: ей нужно блеску, ей нужен герой, хоть Дон Кихот, только герой, - и идеал её героя - брат её Михаил Александрович. Может быть, я жестоко выражаюсь, но это так".

Трагедия сестер Бакуниных заключалась еще и в том, что их брат и кумир к 1842 году в письмах в Премухино стал беспощадно разрушать символы былой веры. 9 октября 1842 года он спрашивал сестер: "Вы верно точно так же, как и я, чувствуете в себе непреодолимую потребность вырваться из этого мира призраков, бессильных чувств и безжизненных мыслей, в котором мы во время оно более или менее жили, для вас верно так же необходимо, как и мне, называть вещи их именами и жить только теми чувствами и мыслями, которые имеют силу непосредственного, живого осуществления. Только действительность может удовлетворить нас, и это потому, что только действительность есть сила энергическая, то есть истинная истина. Всё же остальное есть вздор, призрак и, если Варинька позволит употребить это выражение, постный идеализм".

Мишель безжалостно ниспровергает теперь в душах сестер тот храм, который он с таким рвением выстраивал в конце 30-х годов: "Стыдно утешать себя ложью. Достоинство человека неразрывно связано с действительностью его жизни; идеализм только потому свят и истинен, что он есть идеализм живого, реального мира, а всякий идеалист, будь он хоть семи пядей во лбу, если он - только идеалист, если он не бросается страстно и смело в роскошные и сначала чуждые для него волны действительной жизни, если он не осуществил внутреннего мира своего в живой любви и в живом деле, если он не преклонил своей теоретической гордости, своего мудреного идеального мира перед евангельскою простотой действительности, - такой идеалист, Варинька, несмотря на то, что у него скрываются в душе

И всяки высокие мысли,

И разны глубокие чувства

ни копейки не стоит!"

Опыт "премухинского романа" многое дал Тургеневу - прозаику и поэту. Отношениями с Татьяной Бакуниной навеяны стихи "Нева", "К***", "Заметила литы, о друг мой молчаливый", "Осень", "Долгие тучи плывут", "Осенний вечер", "Дай мне руку - и пойдем мыв поле". Отголоски этого романа чувствуются в повести в стихах "Андрей", в письме Дуняши к герою. Что же касается прозы, то в ней Тургенев отнесся критически к обоим участникам драмы. В "Андрее Колосове" явно автобиографичен образ рассказчика, разыгравшего "плохую, крикливую и растянутую комедию" из желания щегольнуть великодушием, самолюбиво поиграть преданным сердцем: "О господа! человек, который расстается с женщиною, некогда любимой, в тот горький и великий миг, когда он невольно сознает, что его сердце не всё, не вполне проникнуто ею, этот человек, поверьте мне, лучше и глубже понимает святость любви, чем те малодушные люди, которые от скуки, от слабости продолжают играть на полупорванных струнах своих вялых и чувствительных сердец!" В противоположность рассказчику создается образ Андрея Колосова, который, увидев ложность своих чувств, решительным и быстрым разрывом исправляет положение. Прототип Андрея - Н. В. Станкевич: передается история его любви к Любаше Бакуниной.

Некоторыми чертами Татьяны Александровны Тургенев наделил впоследствии старую деву, философку в рассказе "Татьяна Борисовна и её племянник", вошедшем в "Записки охотника". Эта дева довела своими разговорами до умопомрачения простоватую патриархальную помещицу, пытаясь воспитать её "богатую природу", а лотом влюбилась в проезжего студента и вступила с ним в деятельную переписку, благословляя, как водится, на святую и прекрасную жизнь. При этом приносила себя в жертву, требовала одного имени сестры, вдавалась в описания природы, упоминала о Гёте, Шиллере, Бет-тине и немецкой философии, - "и довела, наконец, бедного юношу до мрачного отчаяния. Но молодость взяла своё: в одно прекрасное утро проснулся он с такой остервенелой ненавистью к своей "сестре и лучшему другу", что едва сгоряча не прибил своего камердинера и долгое время чуть не кусался при малейшем намеке на возвышенную и бескорыстную любовь".

Роман с Татьяной Бакуниной заставил Тургенева всерьез задуматься о драматических последствиях одностороннего развития, следуя которому даже прекрасные, талантливые люди теряли ощущение реальности и погружались в мир умозрительных химер, имеющих самое отдаленное отношение к живой жизни. Эти мысли были для Тургенева не новыми. Они созревали в нем еще в Берлине на вечерах у Фроловых, в общении с Мишелем. Но теперь те смутные сомнения принимали более определенную форму, с настойчивостью возникал вопрос: что делать дальше, как жить, какую область деятельности избрать? В Берлине Тургенев твердо решил стать магистром философии Московского университета. По возвращении он подал прошение на имя ректора о допуске к сдаче магистерских экзаменов. Теперь, поселившись в новом доме на Остоженке, купленном к приезду сына из Берлина Варварой Петровной, он ждал решения, готовился к предстоящим испытаниям, посещал московские литературно-философские кружки и салоны, познакомился с братьями Михаила Бакунина Алексеем и Александром, студентами Московского университета. "Чудный, живой, одухотворяющий человек! - писали они о Тургеневе. - Как он рассказывает! Будто сам вместе с ним всё видишь и переживаешь!"

Встретился Тургенев и с Грановским, теперь уже преподавателем кафедры западноевропейской истории Московского университета, человеком, нашедшим свое призвание и устроившим семейную жизнь. Дом Грановского на Никитской улице явился тогда средоточием "западнического" направления в умственной жизни московского общества. Тургенева удивили перемены в. направлении мыслей Грановского и его кружка, куда входили В. П. Боткин, актер М. С. Щепкин, молодой кандидат Московского университета, будущий историк П. Н. Кудрявцев, магистр гражданского права К. Д. Кавелин. Здесь уже не велись отвлеченные философские споры о "явлении и сущности", "первооснове" или "перехватывающем духе"; речь шла об исторических судьбах России, о перспективах её роста и развития. Западники начинали жить тесным и обособленным кружком, решительно противопоставляя себя славянофилам; между формирующимися кружками шла напряженная борьба; и те и другие подходили к оценке мыслящего человека с точки зрения "наших" и "не наших". Такая поляризация общественного движения озадачивала Тургенева: слишком всё это не походило на то, что он видел в Берлине; там царило единодушие, взаимопонимание, общий интерес, там все шли к одной цели, по одному пути, вслед за светлой личностью Станкевича. Теперь члены некогда дружного кружка расходились друг с другом на разные концы баррикад.

- Ты не можешь вообразить, - говорил Грановский Тургеневу о славянофилах, - какая у этих людей философия. Главные их положения: Запад сгнил, и от него уже не может быть ничего; русская история испорчена Петром. Мы оторваны насильственно от родного исторического основания и живем наудачу; единственная выгода нашей современной жизни состоит в возможности беспристрастно наблюдать чужую историю; это даже наше назначение в будущем; вся мудрость человеческая истощена в творениях святых отцов греческой церкви, писавших после отделения от западной. Их только нужно изучать: дополнять нечего, - всё сказано. Гегеля упрекают в неуважении к фактам. Киреевский говорит эти вещи в прозе, Хомяков в сти

Бесплатный хостинг uCoz